д
 

 

 


 

 

ВСЕВОЛОД ЭДУАРДОВИЧ БАГРИЦКИЙ
(1922 - 1942)
советский поэт
 

 

 

Всеволод Багрицкий родился в 1922 году в Одессе в семье известного советского поэта. Писать стихи начал в раннем детстве. С первых дней войны В. Багрицкий рвался на фронт. В канун 1942 года он получает назначение в газету Второй ударной армии, которая с юга шла на выручку осажденному Ленинграду Он погиб 26 февраля 1942 года в маленькой деревушке Дубовик Ленинградской области, записывая рассказ политрука.

    Занимался драматургией - в частности, вместе с И. Кузнецовым и А. Галичем писал "коллективную пьесу" "Город на заре". Автор многих замечательных стихотворений.

Из книг и воспоминаний о Всеволоде Багрицком

Алена Яворская "Всеволод, сын Эдуарда"

Принято считать, что у талантливых отцов дети талантами не блещут. У художников и музыкантов еще бывают исключения, но к поэтам это никак не относится.

Но одно исключение все же было. Всеволод, сын Эдуарда Багрицкого. И если трудно в полной мере оценить поэтический талант двадцатилетнего юноши, погибшего на фронте, то талант быть человеком в страшное время у него бесспорен. Впрочем, в одном из сборников стихов поэтов, погибших на фронте, вышедшем в начале шестидесятых, Всеволоду, ничуть не усомнившись, составители приписали стихотворение Мандельштама «Мой щегол, ты голову закинул». В Севиной тетрадке стихов оно было записано без указания уже арестованного к тому времени автора...

Эдуард Багрицкий обожал розыгрыши и мистификации и ненавидел канцелярские документы. Надо ли говорить, что это не могло не сказаться на судьбе сына? Свидетельства о рождении у ребенка долгое время не было и, уже в Москве, когда Севку отправляли в школу, возник вопрос — а есть ли мальчик? Многочисленные писатели, испытавшие на себе хулиганские выходки Багрицкого-младшего, яростно подтверждали: «Есть! Есть!» В ЗАГСе Багрицкий-старший долго издевался над служительницей загса, требуя зачитать список имеющихся национальностей. Чехов там не было. «Мой ребенок — чех!» — заявил отец. Что это было: присущее Эдуарду желание поерничать или стремление защитить ребенка, сейчас трудно сказать, впрочем, дедушка по материнской линии действительно был чехом...

Лидии Густавовне Суок, родная сестра которой стала куклой в сказке Олеши, было несладко. Хозяйство держалось на ней — равнодушный к быту и достаточно эгоистичный муж плюс младенец, который привык усыпать только под стихи Сельвинского (их читал над колыбелью отец). Впрочем, колыбели как раз у Севы не было, а был ящик, который и послужил причиной киднеппинга по-одесски.

А дело было так — Багрицкие снимали либо подвалы, либо чердаки — это было дешевле. На одном из чердаков и был оставлен матерью ребенок всего на полчаса, пока она не вернется с базара. Семья внизу услышала крики младенца, поднялась наверх и, не обнаружив признаков обитаемости чердака, унесла подкидыша. Обезумевшей матери младенца вернули с извинениями и полным детским приданым (семья была бездетная, но мечтавшая о ребенке). Сева лежал на настоящем матрасике, в тончайших пеленках и кружевных распашонках. «Все снять!» — распорядился отец. «Зачем?» — удивилась мать. «Загоним на барахолке, ребенок не тех кровей».

Когда Севке было три года, Валентин Катаев увез Багрицкого «завоевывать Москву», и тот сделал это с легкостью. Он, ходивший в перешитой и перелицованной из старого пальто или шинели одежде, стал почти франтом. И послал телеграмму жене в Одессу: «Загоняй барахло, хапай Севку, катись в Москву!» Телеграмму из-за непонятности принимать не хотели, но Эдуард объяснил, что в Одессе по-другому не говорят. Он встречал их на перроне. Но жена и сын не узнали отца в новом настоящем пальто.

Началась московская жизнь Севки — маленького хулигана, наводившего ужас на гостей, спорящего с молодыми поэтами, пишущего стихи, обрызгивающего чернилами врагов. Багрицкий, сам тяжело больной, радовался энергии сына.

У Багрицкого в стихах много о Всеволоде: «Всеволоду», «Разговор с сыном», «Папиросный коробок». И твердая убежденность в лучшем будущем для Всеволода. Но строки стихов отца, написанные в 1927 г., для нас звучат горькой иронией:

Я знаю, ты с чистою кровью рожден,
Ты встал на пороге веселых времен!

В 1934 г. умер Эдуард Багрицкий. В 1936 г. арестовали близкого друга отца и мужа сестры Лидии Густавовны, Симы, поэта Владимира Нарбута. В 1937-м за обращение в прокуратуру с протестом против ареста Нарбута была арестована Лидия Густавовна. В том же году покончил с собой друг и двоюродный брат Игорь Росинский. И тогда же арестовали мать близкой подруги Севы — Люси Боннер.

В 1938 году выходит первый том стихов Эдуарда Багрицкого. Об этом он пишет матери и посылает ей свои стихи:

Над водою голубою
Солнце жирное висит.
Закрывается рукою
Загорелый одессит.
Шелестит вода о камень,
Небо плавает в воде...
Море, полное бычками,
Как в большой сковороде.

Севу принимают в комсомол, он постоянно пишет стихи, учится в школе. И идет работать в «Пионерскую правду» литконсультантом. «Не подумай, мамочка, что я работаю, потому что у нас совсем уже не осталось денег. Нет, просто мне неприятно жить на деньги, которые я не заработал». Он очень тоскует по семейной жизни. С ним — только домработница Маняша. Он очень одинок, гордый мальчик, который хочет все делать сам.

В 1939-м после настойчивых писем и заявлений Всеволоду разрешают свидание с матерью. Он пишет на станции Жарык, ожидая поезда в Москву:

Облака пролетают, тая,
Я хотел их остановить.
Наша жизнь такая плохая,
Что не стоит о ней говорить.

1940 — начало 1941 г. Всеволод был в студии Арбузова, писал стихи для пьесы «Город на заре», женился на девушке по имени Марина. Из письма Маши Брагиной, домработницы, которая после смерти Эдуарда Багрицкого так и жила при семье: «Осенью Сева стал скучать и от скуки было женился, но скоро развелся. Девушка была хорошая, скромная, но очень болезненная. А наша законная невеста Люся живет в Ленинграде». Письмо Лидии Густавовне неграмотная Маша диктует Всеволоду.

Начинается война, оборвана связь с матерью, уезжают в эвакуацию близкие люди. Всеволод был близорук, но добивался направления на работу во фронтовую печать.

Стал я спокойнее и мудрее,
Стало меньше тоски,
Все-таки предки мои, евреи,
Были умные старики.

23 декабря он отправляется на фронт. Запись в дневнике за 12 февраля 1942 г.: «Мне 19 лет. Сейчас вечер. Очень грустно и одиноко. Увижу ли я когда-нибудь свою маму? Бедная женщина, она так и не узнала счастья. А отец, который для меня уже не папа, а литературная фигура? Какая страшная судьба у нашей маленькой семьи! Я б хотел, чтобы мы вновь встретились, живые и мертвые». 16 февраля 1942 г.: «Сегодня восемь лет со дня смерти моего отца. Сегодня четыре года семь месяцев, как арестована моя мать. Сегодня четыре года и шесть месяцев вечной разлуки с братом. Вот моя краткая биография. Вот перечень моих «счастливых» дней».

Он живет жизнью рядового армейского журналиста: уходит в тыл к немцам, пишет статьи и стихи. «Окружающие меня люди втихомолку ругают начальство. А я до сих пор не могу понять, почему нужно бояться батальонного комиссара».

26 февраля 1942 года он был убит осколком бомбы... «27 февраля привезли мертвого нашего сотрудника — молодого двадцатилетнего поэта Всеволода Багрицкого. Очень славный, неиспорченный паренек, подававший большие надежды в будущем... Смерть, видимо, была мгновенной, — осколок попал в позвоночник. Осколок вражеской бомбы пробил и полевую сумку, и тетрадь с надписью «Стихи», и письмо матери. Все это мы послали в Москву, товарищу Фадееву».

Книгу стихов и писем Всеволода Багрицкого издали через двадцать два года Лидия Багрицкая и Елена Боннер. Но вскоре началась травля академика Сахарова, женой которого была Боннер, и книга стала редкостью. А пробитую осколком снаряда сумку Всеволода родные завещали городу Одессе. Она хранится в Литературном музее, в витрине, посвященной Эдуарду и Всеволоду Багрицким.

В.А.Кузнецов
Дневник из 'Долины смерти': О Всеволоде Багрицком

8 июня

    По дороге к Мясному Бору миновали могилу Всеволода Багрицкого. Этого места я не узнал - так все изменилось с зимней поры. На дереве еще сохранилась фанерка: "Я вечности не приемлю..." Холмика уже нет. Могила обвалилась и наполовину заполнена черной водой. В воде плавает хвойный, тоже почерневший венок. Мы подошли с Борисом Павловичем, обнажили головы. К нам приближался Муса Джалиль.

- Когда-то его отец помог мне поверить в себя.

И Муса тихо прочел стихи, прозвучавшие неожиданным диссонансом в эту невеселую минуту:

Ну как мне не радоваться и не петь,

Как можно грустить, когда день - как звон,

Как песня, как музыка и как мед!

- Это мои давнишние стихи,- говорит Джалиль, заметив наше недоумение.- Их перевел на русский Эдуард Багрицкий. В двадцать девятом году...

Война обрушивает свои страшные удары даже в прошлое. Перед этой могилой я словно бы вижу тяжелую фигуру Багрицкого-старшего, который в том же 1929 году обращался к своему сыну-пионеру:

Ведь я еще молод!

Веди меня, сын,

Веди меня, сын,

- Я пойду за тобою...

Сколько трепетной надежды возлагал он на сына, вступающего в жизнь, каких чудесных превращений ожидал и для себя от союза двух поколений.

И вот могила, так грубо и нелепо разрывающая связь времен, эстафету поколений...

А сзади раздаются нетерпеливые гудки автомобилей.
- Эй, почему остановились? Скорее проезжайте!- подскочил к нам незнакомый шофер.
- Тут похоронен наш товарищ,- говорит Борис Павлович.

Недалеко от могилы Багрицкого - огромная заплывшая болотной жижей воронка. Зимой ее не было. Вражеская фугаска не оставила в покое поэта и после его гибели...

...Тогда я еще не знал, что у меня состоится еще одна встреча с Всеволодом Багрицким, причем, главная встреча. Произойдет она более чем двадцать лет после его трагической гибели, в 1964 году, когда издательство "Советский писатель" выпустит крошечный сборник поэта, куда вошли его фронтовые дневники, письма, стихи.

Именно эта книжка позволила мне заглянуть в его душу, которая так и не смогла раскрыться перед нами тогда, в те тяжелые и для него и для всех нас дни.

Сложна и противоречива была судьба этого мальчика. Выросший и воспитанный в семье и окружении интеллигентов, пришедших в революцию сложным и отнюдь не прямолинейным путем, через массу препон, многие из которых так и остались непреодоленными, он словно бы повторял опыт своих родителей, еще не обретя собственного.

Судьба оказалась беспощадной к юному поэту. За десять дней до своей гибели он подводит в дневнике горестные итоги своей жизни:

"Сегодня восемь лет со дня смерти моего отца. Сегодня четыре года семь месяцев, как арестована моя мать. Сегодня четыре года и шесть месяцев вечной разлуки с братом.

Вот моя краткая биография...

Теперь я брожу по холодным землянкам, мерзну в грузовиках, молчу, когда мне трудно. Чужие люди окружают меня. Мечтаю найти себе друга и не могу. Не вижу ни одного человека, близкого мне по своим ощущениям, я не говорю - взглядам. И жду пули, которая сразит меня. Вчера я не спал. Сегодня, наверно, тоже буду лишен сна. Ну и все равно!"

Чувство безысходности, отчаяния и тоски он испытывал, вероятно, еще и до поездки на фронт.

6 декабря 1941 года, следуя примеру нескольких своих друзей, он написал заявление в Политуправление РККА с просьбой о зачислении во фронтовую печать. В этот же день в его дневнике появляются вырвавшиеся буквально на одном вздохе пророческие строки:

Мне противно жить не раздеваясь

На гнилой соломе спать

И, замерзшим нищим подавая,

Надоевший голод забывать.

 

Коченея, прятаться от ветра,

Вспоминать погибших имена,

Из дому не получать ответа,

Барахло на черный хлеб менять,

 

Дважды в день считать себя умершим,

Путать планы, числа и пути,

Ликовать, что жил на свете меньше

Двадцати...

 

Фронтовая одиссея началась у него 8 января 1942 года. В этот день он записал в дневнике: "Чин мой техник-интендант... Получил назначение в армейскую газету в должность писателя-поэта".

 

9 января: "Сейчас еду в поезде на фронт, в армейскую газету".

 

13 января: "Испытал приступ тоски. Хочу убедить себя, что сделал нужный шаг в своей жизни, и не могу. Может быть, неправ! Может быть, неправ!"

 

24 января. Всеволод добрался до нашей "Отваги": "Встретили меня приветливо, накормили обедом, даже спросили, как я себя чувствую. И поселили с хорошими людьми".

Редакционный порог Всеволод переступил, как видим, уже с какой-то настороженностью и недоверием ("даже спросили, как я себя чувствую").

Он не откладывает назавтра свои первые впечатления и в этот же день записывает:

 

"...сразу же мне бросилась в глаза некая усталость у сотрудников, невозможность увидеть вещи сверху, узкое восприятие событий". Об этом же сообщил и в письме к матери (27 января): "...живу вместе с тремя сотрудниками редакции. Очень приятные, образованные люди. Но на мой взгляд - чудаки. Один из них историк-философ..."

Историк-философ - это наш Борис Павлович Бархаш, к слову сказать, удостоенный этого высокого ученого звания в двадцатилетнем возрасте. Назову и двух других "чудаков", которые, по мнению юного поэта, "узко воспринимают события" и не могут "увидеть вещи сверху": Лев Алексеевич Моисеев - заместитель редактора "Отваги", по своей мирной профессии специалист по истории международных отношений, и Лазарь Борисович Перльмуттер - известный литературовед, профессор, специалист по языку и литературе, один из ведущих ученых МГПИ им. В.И.Ленина.

В редакции Всеволод оказался самым юным. Вполне простителен его мальчишеский максимализм. Он и позже находился под влиянием вряд ли справедливых оценок. В письме своему другу журналисту В.С. Спиваку он пишет 10 февраля 1942 года:

 

"В редакции идёт давнишняя борьба между редактором и остальным коллективом. Сейчас она медленно приближается к кульминации. Сперва я оставался в стороне от всей этой муры. Но наконец и меня затронули редакционные дрязги.

Увы, все мои работы правятся редактором и теряют всякий намек на индивидуальность. Я вспыльчив и часто отвечаю начальнику грубостью. И он ищет причин, чтобы придраться. Окружающие меня люди втихомолку ругают начальство. А я до сих пор не могу понять, почему нужно бояться батальонного комиссара. Стараюсь писать меньше и лучше".

 

Я не исполнил бы своего долга, если бы не заступился за нашего бедного, добродушнейшего и совершенно беззлобного товарища Батальонного, судьба которого в конечном счете оказалась столь же трагичной. Николай Дмитриевич, впервые столкнувшийся с военной печатью, сам испытывал неимоверные трудности в работе, как и все мы, совсем незадолго до этого - гражданские лица. Редактор не занимался правкой редакционных материалов. Этим больше всего приходилось заниматься мне да Николаю Никитовичу Лихачеву - начальнику отдела боевой жизни. От Никитича, как я уже отмечал, не было пощады никому из нас. Править приходилось всех, в том числе и самого Николая Дмитриевича Румянцева. У военной печати свои законы, свои жесткие требования, и конечно приходилось частенько жертвовать "индивидуальностью", хотя мы старались сохранять её в возможно большей степени. К слову сказать, наша газета и тогда и позднее выгодно отличалась от многих красноармейских газет именно бережным отношением к заметкам наших корреспондентов, о чем не раз во время войны писала в своих обзорах фронтовая и центральная печать ("Красная звезда", "Агитатор и пропагандист Красной Армии", "Фронтовая правда" и др.)

За один день до гибели (25 февраля) Всеволод сделал в дневнике свою последнюю запись:

"Сижу в деревне, расположенной неподалеку от Гусева. Гусев идет на Любань. Давно ничего не записывал. Не было времени. Переезды, командировки, бессонница.

Уже два раза попадал под сильный минометный и артиллерийский обстрел. Чертовски противно. Стал пугливее, чем был... В общем, теперь надо держаться крепко..."

 

Уже стариком я листаю эту небольшую книжечку, читаю дневники, стихи, письма, вновь возвращаюсь к прочитанному. Нет, не стала редакция "Отваги" родным домом для молодого поэта. Не смогли мы разглядеть в этом угловатом, на вид довольно флегматичном пареньке его светлую и чистую душу. Горько думать об этом, но это так. А ведь как он нуждался в нашей дружеской, скажу лучше - отеческой поддержке. Ведь все могло повернуться иначе.

Страшная опустошенность царила в смятенной душе поэта, когда он отправлялся в свою последнюю командировку, тоскливое равнодушие ко всему испытывал он, видимо, и тогда, когда в последний раз прислушивался к зловещему, неумолимо нарастающему вою авиабомбы в деревне Дубовик 26 февраля 1942 года...

 

Александр Галич
«Вставай, Всеволод..»

Цитируется по: “День Поэзии. 1960″, Советский писатель, Москва, 1960.

…Я познакомился и подружился с Севой Багрицким в 1939 году. Нам посчастливилось быть в числе участников и создателей пьесы и спектакля «Город на заре». И вот там-то, в Московской театральной студии, я впервые увидел Севу — по-мальчишески нескладного, длинноногого, сутуловатого, с тёмным пушком над верхней губой.

Севка, как и все мы, студийцы, делал в студии решительно всё — писал пьесу, режиссировал, играл в массовых сценах, выпускал стенную газету, придумывал этюды, пытался даже (при фантастическом отсутствии слуха) сочинять музыку.

Слова песни, написанной Севой и переложенной на музыку одним из студийцев, прочно вошли в наш первый спектакль и стали как бы гимном студии:

У берёзки мы прощались,
Уезжал я далеко.
Говорила, что любила,
Что расстаться нелегко!
Вот он — край мой незнакомый,
Сопки, лес да тишина!
Солнце светит по-иному,
Странной кажется луна.
На работу выйдем скоро,
Будет сумрак голубой,
Будет утро, будет город —
Молодой, как мы с тобой!..

Ранней весной 1941 года мы читали коллективу студии новую пьесу. Мы давно мечтали о ней и наконец написали её, написали втроём — Всеволод Багрицкий, Исай Кузнецов и я. Мы писали её в перерывах между занятиями и репетициями, писали по ночам и во время летнего отдыха, пересылая в письмах друг другу, в трёх экземплярах, реплики героев и отдельные сцены.

Называлась пьеса «Дуэль». Нам казалось, что название это очень точно определяет наш замысел — показать дуэль, борьбу романтики подлинной с романтикой ложной, любви настоящей с любовью придуманной, показать дуэль обывательской, мещанской убеждённости в том, «как всё должно быть», с тем, как оно бывает в жизни на самом деле.

Пьеса была наивная и занятная. 21 июня 1941 года, в субботу, днём, в тёмном и пустом зрительном зале, ещё не умея прятать блаженную и растерянную авторскую улыбку, мы смотрели прогон почти готового спектакля.

Премьере, намеченной на осень, не было суждено состояться. Через несколько часов после прогона, на рассвете следующего дня, началась война.

— На фронт буду проситься! — покашливая и чуть задыхаясь, говорил Сева.— Непременно на фронт! А если не возьмут по здоровью — так в трактористы пойду! Что я, на тракторе, что ли, не выучусь?! Надо, ребята, что-то настоящее делать!

— А стихи? — спросил я.

Сева остановился, знакомым — багрицким — движением наклонил голову, точно собираясь боднуть собеседника, знакомым, глуховатым — багрицким — голосом проговорил:

— Стихи я писать буду всегда! Где бы я ни был, что бы я ни делал — стихи навсегда!..

Всеволод Багрицкий погиб на фронте Великой Отечественной войны, пал смертью храбрых.

…Я снимаю с полки томик стихов Эдуарда Багрицкого, перелистываю, останавливаюсь на заложенной странице…

И два лица в моей памяти как бы сливаются в одно лицо — лицо воина и поэта, два голоса — глуховатый взрослый и глуховатый мальчишеский — произносят знакомые строчки:

Вставай же, Всеволод,
И всем володай!..
Вставай под осеннее солнце!

Всеволод Багрицкий завоевал это гордое право «всем володать»—он заплатил за него жизнью…